Безусловно, человек обладает различающей способностью; из чего отнюдь не следует, что различать — это его предназначение. А ведь такая точка зрения существует, и, надо признать, небезосновательно. Другое дело, что речь здесь может идти о сугубо прикладном, явно не «высшем» и не сущностном предназначении.
Хотя и этот тезис может быть оспорен. Дело в том, что различение давно вышло за рамки быта и элементарных социальных практик, присвоив себе даже сферы искусства и философии. Да что там, само деление людей на умных и дураков уже давно связывается с их различающей способностью. Чем более она развита, тем и сам человек считается более развитым. В общем, умение подмечать нюансы и дифференцировать из полезного навыка «переросло» в дар, якобы сам по себе ценный. И чувствительность к различиям подается как интеллектуализм и мудрость, как облагораживающее и возвышающее качество.
Сегодня существенная часть философии прямо называет себя аналитической, хотя в лице лучших своих представителей она с самых своих истоков оппонировала и оппонирует различению, показывая, что за его притязаниями на истину скрывается интерес к несущественному и даже ничтожному по своему значению. Вспомним, например, гераклитово «мудрость в том, чтобы знать всё как одно». Или замечание Шеллинга о том, что «истинная философия занимается только целым» (а, добавим от себя, не частями). Ортега-и-Гассет утверждал, что «философствовать — значит искать целостность мира», а Камю поднимал свой метафизический бунт, чтобы возвыситься над разрозненностью бытия и потребовать его единства. Впрочем, к этим тезисам тоже есть вопросы. Скажем, о поиске целостности какого мира идет речь? Того, из которого исключен ищущий? Но будет ли такой мир целостным? А если ищущий включен в него, то поскольку этот мир целостен (не разделен в себе), кому здесь искать и что?
Как бы ни были высоки акции способности различать на текущий момент, факт остается фактом: данная способность связана прежде всего с вопросом нашего выживания, а не исполнения, сбывания. Различение решает вполне утилитарные задачи. Ведь мы не просто застаем себя в разделенном мире: мы сами — результат разделения, то есть кусочек, частица, вынужденная вращаться среди таких же кусочков и частиц. И ориентироваться в разделенном мире — это и значит различать и отличать. Насколько этот разделенный мир представляет собой истинную или окончательную реальность, это уже другой вопрос.
Немаловажным будет заметить, что мы различаем и отличаем не всё, а только различимое и отличимое. Это довольно рискованное заявление и его легко разгромить, но оно важно при всей своей слабости. Рискованное, потому что в известном смысле только различимое и есть; ведь быть неразличимым — значит быть едва ли не по ту сторону бытия и небытия, то есть «быть» здесь употребляется не совсем к месту.
Тем не менее указание на то, что различается различимое, имеет свои смыслы. Например, с точки зрения выявления различимого как специфической группы с общими чертами и свойствами.
Итак, что различимо или различается? Как уже заявлялось выше, различимы части, фрагменты. Выделяться надо из чего-то, отличаться — от чего-то, разниться — с чем-то. Таким образом, у различаемого неизбежно должны быть контекст или окружающая среда. Нечто различается нами, потому что оно выделяется из окружения. И различение его есть не что иное, как подсчет, выявление всей той разницы, что имеется между ним и тем, что его окружает. Скажем, девушка выделяется из группы подруг тем, что она блондинка, в то время как все остальные — шатенки либо брюнетки, а также тем, что на ней более короткое, чем на других, платье и что она явно не против того, чтобы к ней проявили интерес. Всё, этого достаточно, чтобы мы сразу ее различили.
Но что покажет это различение? Прежде всего несамостоятельность этой девушки (в данном случае — с точки зрения внешних черт). Ведь ее белые локоны обращают на себя внимание благодаря разительному отличию от цвета волос всех остальных девушек в этой группе. Ее платье лишь потому короткое, что у других подруг оно длиннее. В общем, чтобы быть блондинкой в коротком платье, девушке надо быть среди других девушек, желательно темноволосых и более осторожных в одежде.
Можно зайти с немного другой стороны: чтобы быть различенной среди осторожных в одежде темноволосых ровесниц, девушке понадобится осветлить пряди и приодеться чуть откровеннее.
К чему я, собственно, клоню? К тому, что различено может быть лишь относительное и условное. Безусловное, безотносительное, абсолютное нашей различающей способностью не захватывается. Впрочем, оно никакой способностью не захватывается, так что лучше переформулировать. Наша различающая способность ограниченна: благодаря ей мы «вступаем в контакт» с условностями и «не вступаем в контакт» с тем, что есть само по себе (а не применительно к чему-то еще). То, что есть само по себе, — это, кстати, и есть абсолютное, безусловное, безотносительное.
Что́ различить в том, что абсолютно, если оно ни с чем не соотносится и не вписано внутрь какого-либо контекста, если оно выступает не частью, но целым? Целое не из чего выделить, оно ни с чем не разнится и есть не относительно чего-то еще, не по контрасту с чем-то, но вполне самостоятельным образом. Если вспомнить, что различение состоит в подсчете разницы между различаемым и тем, что его окружает, то в случае с безотносительным и абсолютным подсчитывать буквально нечего.
Итак, как бы остро ни была отточена моя различающая способность, я как различитель (различающий) прохожу мимо абсолютного и безусловного. Если вас это обстоятельство не смущает, то, как говорится, и бог с ним. Однако я полагаю, что оно смущает не только меня, но и тех, кто к началу чтения этих скромных заметок полагал, будто умение различать — важнейшее и даже первейшее из человеческих умений. Ведь если наше предназначение или смысл нашей жизни связаны исключительно с условным и относительным (а именно оно различается), то это какой-то «слабенький», преходящий смысл жизни. Сдается, он мало кого устроит.
Хорошая новость состоит в том, что безусловное и абсолютное присутствует в нашей жизни. Только присутствует не благодаря нашей различающей способности, а скорее вопреки ей. Именно тогда, когда наша различающая способность сдерживается, когда ей не позволяется проявить себя (а ей только дай волю), мы приоткрыты для безусловного и абсолютного.
Возможно, кому-то показалось, что здесь пропущены слова: после «мы приоткрыты для» должно стоять «познания» — «познания абсолютного и безусловного». «Мы приоткрыты», то есть готовы, чтобы оно нам показалось и мы смогли бы его различить, увидеть, познать. Однако пропуска нет: мы просто приоткрыты, потому что ни о каком различении абсолютного не может быть и речи. Как не может быть речи и о том, чтобы его увидеть или познать. Мы не взаимодействуем с ним, и оно не взаимодействует с нами. В случае нашей при-открытости абсолютное, или то, что есть само по себе, замещает нас собой. Можно выразиться и в том духе, что оно вовлекает нас в себя; но только таких «нас», которые уже не другие ему.
Впрочем, это отдельная тема. Пока же вернемся чуть назад, к словам о том, что наш «контакт» (беру слово в кавычки, потому что оно не отражает сути того, что пытаюсь им описать, но других, подходящих, слов здесь нет) с абсолютным или безусловным происходит в моменты, когда наша различающая способность сдерживается. Я не написал: «Когда мы ее сдерживаем», потому что, по большому счету, сдержать ее не в нашей власти. Как порождения разделения, мы в известном смысле тождественны этой нашей способности — способности разделять/различать. Куда уж нам с ней сладить. Нет, не мы ее сдерживаем, но некоторым невероятным образом она иногда сдерживается. И сдерживается, по-видимому, действием абсолютного, «прорывающегося» в наше обособленное полубытие. Если воспользоваться словами старой песни, в иные минуты от того, что бытие все-таки едино и, в сущности, различать в нем нечего, «не спрятаться, не скрыться».
Велик соблазн объявить, что помимо различающей в человеке есть еще одна способность — обнаруживать условность разного или разности. Однако различение и обнаружение условного характера разностей или разниц — это совершенно разноприродные акты или события, чтобы ставить их на одну полку. А обозначив и то и другое одним словом («способность»), мы бы их некоторым образом уравняли. К тому же способность — это то, чем кто-то владеет. Но с обнаружением условности разного дело вряд ли обстоит так, что оно есть результат чьего-то умения и что вообще за этим обнаружением может стоять кто-то — кто бы то ни было.
«Кто-то» стоит за различением, ведь в том, в чем нечего различать и что само неразличимо, нет объектно-отталкивающего потенциала, то есть, другими словами, субъекту не отличить себя от этого не-объекта; да и странно было бы, если бы субъект отличился (выделился) не для того, чтобы отличать.
К тому же обнаружение условности разного — это, скорее, антиобнаружение: здесь мы не обнаруживаем разницы, а общность или единство не относятся к тому, что обнаруживается (с общностью, которая действительно общность, мы тоже составляем общность, так что обнаруживать становится некому). Способность может быть к обнаружению, а не к не-обнаружению, ведь для того, чтобы не обнаружить того, чего и нет, не требуется ни прозорливости, ни смекалки.
Подобие, а точнее единство, общность обнаруживается совсем не так, как обнаруживается разность. Да и вообще, «обнаруживается» в данном случае — не совсем то слово. Если разность (наличие разного) фиксируется с внешней, наблюдательской позиции, то общность признаётся в качестве таковой тем, что наблюдатель перестает с ней разниться. Наша отдельность возможна как отдельность от чего-то тоже отдельного. Перед нашим взором может быть мир, представленный частями, но не мир, представленный целым. Ведь если бы мы могли лицезреть мир, представленный целым, это целое воспринималось бы нами наподобие части — хотя бы в силу нашей от него отстраненности. Мы же не просто так отстраняемся, а по причине: с тем, от чего мы отстранены, нельзя быть заодно. Нельзя в силу его условности, то есть имеющейся в нем лжи, ущербности, частичности — неполноты.
Окруженность не-разным (одним) подтверждается присоединением к этому единству. Если окружен не-разным, сложно, а точнее невозможно, отнестись к нему как к иному себе: его внутреннее единство оказывается не только внутренним, поскольку свидетельствует в пользу единства как такового. Говоря несколько иначе, разделенное с наблюдающим его неизбежным образом разделено-в-себе. В свою очередь, единое-в-себе только тогда едино-в-себе, когда вне его ничего (и никого) не осталось. Признание ненужности различать есть признание, что не с чем различиться в качестве различителя, выливающееся в неразличение себя и иного себе.
Я бы сказал, что отличение — это банальность, заурядность, рутина. И мы банальны, даже когда демонстрируем чудеса отличения и дифференциации, выявляя такие тонкие нюансы, что окружающие просто ахают. В свою очередь, опыты, когда наша различающая способность не была задействована, настолько неординарны, что именно их называют мистическими, невозможными, чудесными и т. д. И чем их меньше всего можно объяснить, так это нашей способностью, просто другой, не той, благодаря которой мы различаем. Хотя о своего рода чувствительности, присущей человеку, к тому общему или единому, что стоит за внешне разным, говорить, наверное, можно. К тому же это единое таково, что не может не втягивать в свою орбиту. Пусть наши жизни протекают в полусне, мы не в состоянии полностью игнорировать то обстоятельство, что всё, в сущности, есть одно. Как ни крути, мы тоже входим в это «всё», в это разное, чья разность условна.
И, по-видимому, эти невозможные и мистические опыты куда более связаны если не с нашим предназначением (этот термин несет в себе логику разделенного бытия), то с нашим сбыванием, с нашей сутью, только не бытовой (как обособленных существ), а бытийной, действительно соответствующей понятию сути.
Скажем, что позволяет отнестись по-человечески к представителю другой, не нашей касты, расы, веры etc.? Неразличение всех этих отличий. Мы как бы игнорируем их и только поэтому ведем себя по-человечески, то есть видим в другом такого же, что и мы сами (если не того же, что и мы сами). И именно в таком поступке не-замечания барьеров мы, собственно, сбываемся.
Как-то раз, по прошествии многих лет после окончания школы, я нашел старый снимок своего класса и, к изумлению своему, не счел нужным выделять кого-то из этих детей. Не выделять кого-то даже как себя! Все эти тридцать человеческих существ — ровно одно и то же. Нет никакой разницы, кто здесь я. Я мог бы быть любым из запечатленных на снимке (ну разве что за исключением девочек, если я — мальчик; но это уже детали, то есть та же аналитика). Я смотрел на фото и ощущал этих тридцать школьников даже не братьями и сестрами, а могущими свободно перетекать друг в друга существами.
Итак, пусть нет в нас способности к неразличению (в силу ее невозможности), но мы отзывчивы на сущностную или содержательную не-разность внешне или формально разного. Отзывчивы, поскольку причастны к ней. И с нами случается иногда неразличающее восприятие (назовем это так, хотя от собственно восприятия здесь остается крайне мало): когда мы воспринимаем, но не спешим с выводами и умозаключениями, с оценкой и наименованием, с соотнесением и классификацией, с разделением воспринимаемого на составляющие и выделением его из фона.
Воспринимаем, но не определяемся с воспринимаемым, позволяя ему продолжать являть себя неизолированным, нерасчлененным, неназванным, неоцененным в ту или иную сторону — со знаком «плюс» или со знаком «минус». И тогда может произойти, например, такое, что воспринимаемое окажется иным, чем виделось поначалу (и мы, стало быть, правильно не спешили его определить), или вовсе развеется, как мираж, дымка. Либо может статься, что оно, наоборот, обернется всем, что есть, — вбирающей нас в себя бескрайностью, а значит прощай деление на воспринимаемое и воспринимающего. Всего-то пару мгновений неразличения, воздержания от оценок, и вот уже оценивать некому и нечего…
Иногда дают совет, который, увы, лишь с натяжкой можно назвать мудрым: «Не спешите делать выводы и раздавать оценки». Дело в том, что всякая оценка — проявление спешки. Когда бы ни была дана оценка, она дана рано, преждевременно. Различение торопится, опережает события, и это заложено в его природе. Другими словами, если не поспешишь «раздать всем сестрам по серьгам» или «расставить все по своим местам», то и вообще не станешь предпринимать такой расстановки. Если не поспешишь сделать выводы, то их вообще не будет сделано. По-видимому, именно спешка не позволяет вскрыться условности (если не сказать ущербности) оценивания и ранжирования как таковых. Не позволяет им, так сказать, саморазоблачиться.
Наверное, человек, с которым опыты неразличающих восприятий случаются чаще, чем обычно, может научаться продлевать их, сознательно предпочитать такое восприятие другому, различающему. Признаться, я знаю про это мало и не хочу фантазировать. В любом случае это опять же не стоит подавать как оттачивание навыка: наш вклад здесь заведомо ничтожен. «Наш» — как в данном случае обособленных и условно автономных акторов, способных к целеполаганию.
Поскольку безусловное или абсолютное неразличимо, мы можем сделать своей целью разве что его фантом. В этом смысле я немного лукавил, когда подавал присутствие в нашей жизни абсолютного и безусловного как «хорошую новость». На сознательном (здесь — различающем) уровне наша заинтересованность в том, чтобы в нашей жизни присутствовали смыслы абсолютного порядка, связана с подменой — с нашей заинтересованностью внешними сторонами абсолютных смыслов, в то время как таковых (их внешних сторон) попросту нет.
Наверняка вдумчивый читатель уже некоторое время испытывает недоумение: почему речь идет только об анализе (отличении одного от другого), ведь наш ум способен еще и на синтез? Однако синтез как группирование разного на классы и виды предпринимается лишь с одной целью — развивать различение дальше, выявляя специфику уже не единиц, а вышеупомянутых видов и классов. При этом на разность объединенного в группу или класс глаза закрываются притворно, чтобы через ее игнорирование выйти на более высокие уровни различения. «А как быть в случае, если наши умственные способности приводят к нас к объединению разного во всего одну, в единственную группу? Ведь в таком случае ее уже не с чем соотносить, выясняя особенности?» — может спросить кто-то. Действительно, группирование в один-единственный класс случается, особенно в философии. Возьмем, к примеру, понятие всеединства, как раз и предусматривающее включение всего в один и тот же раздел. Что с этим понятием не так? Во-первых, коль скоро раздел создан, то, очевидно, лишь для того, чтобы с ним разделяться. Скажем, разделяться с ним тому, кто его придумал. Автор группы «всеединство», пусть и не отдавая себе в этом отчета, планировал так или иначе ее — эту группу — анализировать, сопоставлять, как будто есть с чем. Он собирался выявить ее своеобразие, как если бы у единственного, что есть, оно может быть. Ну или, допустим, восторгаться группой «всеединство», трепетать перед ней. Однако поскольку этот автор еще более трепетно себя от этой группы отделяет (даже, чтобы восторгаться, нужно быть на расстоянии), в его чувствах будет недоставать искренности. Во-вторых, само конструирование понятия всеединства указывает на то, что речь идет о таком единстве, которое скорее раздроблено, нежели едино. Всеединство — это единство одного, второго, третьего, четвертого, пятого и т. д.
Также догадываюсь, что едва я упомянул про неразличающее восприятие, как сразу же подставился под упрек — хоть и несправедливый, однако отражающий сходство (но не тождество) высшего и низшего: «Уж не безразличие ли вы пропагандируете? И без ваших поползновений в обществе процветают апатия и умственная тупость. Вот с чем надо бороться, а не байки травить!»
Отвечу на это тем, что, по-видимому, есть три уровня. Есть уровень безразличия, апатии, умственной лени, неразвитости. Назовем его низшим. Далее идет уровень активного и успешного различения — назовем его средним. Высшим же является уровень, который со среднего уровня может выглядеть как безразличие, но таковым, разумеется, не является. Это уровень чуткости к тому единому, что стоит за внешней разностью; уровень безоценочного (беспристрастного) восприятия, когда склонность различать (проводить аналитическую работу) каким-то образом сдерживается. Именно на этом уровне человек сопричастен безусловному.
Будучи не в состоянии осмыслить то, что онтологически его выше (глубже, шире), различение видит иное себе более низким уровнем — более низким, чем уровень различения. Хотя разница между безразличием и восприятием без оценки и интерпретации не просто огромна — она максимальна. Безразличие — это вообще отказ воспринимать. В свою очередь, неразличающее созерцание требует куда большей собранности и экзистенциального напряжения не только по сравнению с безразличием, но и по сравнению с различением. Чтобы различать, не нужно собираться воедино. Мы не вовлечены в различение, что называется, всем своим существом. Этого не требуется. Зато всем своим существом мы вовлечены в то, что не предполагает своего различения. Например, в бытие как единство или целостность.
Да, различать важно, но это та важность, к которой можно применить ницшевское «человеческое, слишком человеческое». По большому счету, то, что мы теряем, не различая, немногого стоит. И если открытость безусловному и абсолютному назвать безразличием, то оно будет безразличием к различимому, то есть к тому, что относительно и условно. Но если кто-то безразличен к преходящему и мнимому, безразличен ли он? В свою очередь, упрек в безразличии к абсолютному и безотносительному попросту нелеп: как уже отмечалось, абсолютное и безотносительное не (без) различимы в принципе.
Если вы заметили, чуть выше я произвел различение — в частности, выделил три уровня восприятия. Да и вообще, без постоянных различений весь этот текст попросту бы не состоялся. «Ага! Значит, без различающей способности никуда! Стало быть, нечего ее обесценивать. Нечего возводить на нее напраслину и стыдить тех, кто ею дорожит. Если даже для ее критики вы к ней же и прибегли, значит, она — вне критики».
Увы, это не так. То, что я не смог к нему не прибегнуть, говорит не в пользу различения как высшей деятельности человека, а всего лишь о напрасности моих усилий и условности моих построений, представляющих собой попытку со среднего уровня описать уровень высший. Да, в отличие от плохих, слабых различителей, я отличил неразличающее восприятие от безразличия и даже поставил его выше уровня, на котором мы различаем. Но если бы неразличающее восприятие было для меня действительно выше, чем восприятие различающее, я бы сейчас его и «практиковал». Вместо этого я зачем-то остался на уровне различения и с него, с этого уровня, веду рассказ об уровне более высоком. Тем самым показываю свой действительный выбор (тот, который не на словах, а на деле), а именно выбор в пользу уровня различения.
Своими построениями я демонстрирую лишь одно — до какой профанации можно дойти, оттачивая свою различающую способность. Например, постулируя его полную неразличимость, различить абсолютное, безусловное, безотносительное. Или то, что есть само по себе. Более того, догадаться о единстве бытия, умело «считав» соответствующие интуиции, правда крайне формальным образом. Однако единое бытие, о котором догадалась различающая способность, — это не более чем очередное различенное. Будучи выделенным, это якобы завершенное целое начинает страдать всеми «болезнями» выделенного: предполагать контекст и выводиться из него, определяться через соотнесение с чем-то иным, подпадать под оценивание и так далее. То есть быть чем-то, крайне далеким от завершенного целого. Целостность, которая обнаружена путем различения, опровергает себя как целостность.
В действительности все то, о чем я пытался сообщить, «и так ясно» (без всяких построений). Парадоксальным образом то, что я пытался сделать понятным, не нуждается в понимании. Скажем, не нужно понимать про различение, что оно соприкасается исключительно с тем, что условно и относительно. Ведь если это понято, то понято посредством различений, а значит — не понято. Не нужно понимать, что бытие есть единое целое, потому что если это так, то понимать здесь нечего и некому (и блистательный Гераклит, увы, ошибался: нельзя знать все как одно). Не нужно понимать, что абсолютное не взаимодействует с нами, но нас замещает. Ведь если это так, то это не наше дело и не наша забота.
И мало сказать, что попытка полемики с поборниками различения на их поле и по их правилам заведомо обречена, — она сомнительна уже с точки зрения своей цели. Ведь даже если поборники различения разочаруются в нем, так только на словах. К тому же поборник неразличения (неразличающего восприятия) будет, пожалуй, еще более слабой фигурой, чем его оппонент. Неразличающее восприятие невозможно сделать своей доктриной или мировоззрением, разве что пародию на него.
Может показаться неутешительным, что единственно возможный дискурс — это дискурс различения. С другой стороны, само желание вместить в этот дискурс в него невместимое говорит о том, что для имеющего такое желание дискурс различения все еще родной, а то, что он хочет в него вместить, — пока еще чужое.
Будь иначе, он не жалел бы о том, что сообщить можно только о различении и что всякая коммуникация — это коммуникация тех, кто различает. Его не подмывало бы вставить в дискурс свои пять копеек; его не тяготило бы то, что он вынужден помалкивать в соответствии со знаменитым, загадочным и, надо сказать, небезупречным принципом Витгенштейна «о чем нельзя говорить, о том следует молчать». Он бы молчал спокойно, молчал с удовольствием, а доносящиеся до него коммуницирующие голоса, этот шум дискурса воспринимал бы наподобие далекого шума проезжающих машин…
Похоже, пора закругляться. Мой теоретический (воображаемый) практик неразличающего восприятия начинает различать шум проезжающих машин, а я, соответственно, все более противоречу сам себе, продолжая и продолжая теоретизировать (а значит, и различать). Всё, замолкаю, пусть это и будет в большей степени попытка прервать самого себя, нежели то спокойное молчание, о котором я зачем-то попытался поговорить. Впрочем, закономерно, что попытался; как закономерно и то, что попытка не удалась.